Владимир Щировский

А.Р.

В белых снежинках метелицы, в инее Падающем, воротник пороша, Став после смерти безвестной святынею, Гибко и скромно танцует душа.

Не корифейкой, не гордою примою В милом балете родимой зимы — Веет душа дебютанткой незримою, Райским придатком земной кутерьмы.

Ей, принесенной декабрьскою тучею, В этом бесплодном немом бытии Припоминаются разные случаи — Трудно забыть похожденья свои.

Все — как женилась, шутила и плакала, Злилась, старела, любила детей, — Бред, лепетанье плохого оракула, Быта похабней и неба пустей!..

Что перед этой случайной могилою Ласки, беседы, победы, пиры? Крепкое Нечто с нездешнею силою Стукнуло, кинуло в тартарары.

В белом сугробе зияет расселина, И не припомнить ей скучную быль — То ли была она где-то расстреляна, То ли попала под автомобиль...

Надо ль ей было казаться столь тонкою, К девам неверным спешить под луной, Чтоб залететь ординарной душонкою В кордебалет завирухи ночной!

Нет, и посмертной надежды не брошу я: Будет Маруся идти из кино — Мне вместе с предновогодней порошею В очи ее залететь суждено!

1941

Кончен день. Котлеты скушаны. Скучный вечер при дверях. Что мне песенки Марфушины, Ногти дам, штаны нерях?

Старый клуб отделан заново — На концерт бы заглянуть: Выйдет Галочка Степанова И станцует что-нибудь.

Дева скачет, гнется ивою, Врет рояль — басы не те. Человечество шутливое Крупно шутит в темноте.

И на мерзость мерзость нижется, И троится мутный ком. И отверженная ижица Лезет в азбуку силком.

Но я верю, что не всуе мы Терпим боль и борем страх, — Мотылек неописуемый В сине-розовых лучах.

Чучело седого филина Не пугается обид, Но, булавкою пришпилена, Бабочка еще дрожит...

Что ж, кончай развоплощение, Костюмерше крылья сдай. Это смерть, но тем не менее Все-таки дорога в рай.

Выходи в дорогу дальнюю — Вечер шумен и игрист — На площадку танцевальную, Где играет баянист.

1941

На твоей картине, природа, На морском пейзаже твоем Нарисован дымок парохода, Желтый берег и белый дом.

В белом доме живет Анюта, На борту парохода — матрос. Устарелый кораблик — кому-то Он счастливую встречу принес.

В ресторане, в говоре пьяном, В палисаднике и в кино Назревает свадьба с баяном — Гименей стучится в окно...

Будем нюхать свежую розу, Будем есть вековечный хлеб, Продлевая дивную прозу Устройства земных судеб.

Ты мне скажешь — дождик захлюпал. Я отвечу — мир не таков: Это вечности легкий скрупул Распылился ливнем веков.

И немыслимо в полной мере Разглядеть мелюзгу бытия, Округляясь в насиженной сфере, В круглой капле, где ты — не я.

Где по сумеркам трюмов порожних, По сияньям домашних ламп Разместил неизвестный художник Устрашающий свой талант.

Вселенную я не облаплю — Как ни грусти, как ни шути, Я заключен в глухую каплю — В другую каплю — нет пути.

На блюдах почивают пирожные, Золотятся копченые рыбы. Совершали бы мы невозможное, Посещали большие пиры бы...

Оссианова арфа ли, юмор ли Добродушного сытого чрева, Всё равно — мы родились, вы умерли, Кто направо пошел, кто налево.

Хоть искали иную обитель мы, Всё же вынули мы ненароком Жребий зваться страной удивительной, Чаадаева мудрым уроком.

Но на детские наши речения, Что аукают не унывая, Узаконенной наглости гения Упадает печать огневая.

Мы с картинного сходим кораблика Прямо в школу, и зубрим, и просим, Чтоб кислинкой эдемского яблока Отдавала дежурная осень.

Чтобы снились нам джунгли и звери там С исступленьем во взорах сторожких... И к наглядным посредственным скверикам Сходит вечность на тоненьких ножках.

Повинуясь светлому разуму, Не расходуя смысл на слова, Мы с тобой заготовили на зиму Керосин, огурцы и дрова. Разум розовый, резвый и маленький Озаряет подушки твои, Подстаканники и подзеркальники, Собеседования и чаи... И земля не отметит кручиною, Сочиненной когда-то в раю, Домовитость твою муравьиную, Золотую никчемность твою. Замирает кудрявый розариум, На стене опочил таракан... О непрочные сны! На базаре им Так легко замелькать по рукам! Посмотри и уверься воочию В запоздалости каждого сна: Вот доярки, поэты, рабочие — Ордена, ордена, ордена... Мне же снится прелестной Гишпании Очумелый и сладкий галдеж, Где и ныне по данному ранее Обещанию, ты меня ждешь... И мы входим в каморку невольничью, В эскурьял отстрадавших сердец, Где у входа безлунною полночью Твой гранитный грохочет отец.

1937

Или око хочет, кои веки, Не взирать на мрачные харчи, Или Гитлер жжет библиотеки, Или кот мурлычет на печи, Или телу розовых царапин Надобно. Какая чепуха. Или снова голосит Шаляпин «Жил-был король И у него жила блоха...» Нет, гряди в смиренную обитель, В новый быт медвежьего угла Средних лет делопроизводитель И начни производить дела. Средних лет, подержанный и близкий, Днесь навеки ты любезен мне Ловким слогом дельной переписки, Верностью пенатам и жене.

Город блуждающих душ, кладезь напрасных слов. Встречи на островах и у пяти углов. Неточка ли Незванова у кружевных перил, Дом ли отделан заново, Камень ли заговорил. Умер монарх. Предан земле Монферан. Трудно идут года и оседает храм. Сон Фальконета — всадник, конь и лукавый змий, Добела раскаленный в недрах неврастений.

Дует ветер от взморья, спят манжурские львы, Юноши отцветают на берегах Невы. Вот я гляжу на мост, вот я окно растворил, Вьется шинель Поприщина у кружевных перил... Серенькое виденьице, бреда смертельный уют... Наяву кашляют бабушки и куры землю клюют. Наяву с каждой секундой всё меньше и меньше меня, Пылинки мои уносятся, попусту память дразня, В дали астрономические, куда унесены — Красные щеки, белые зубы и детские мои штаны.

Быть может, это так и надо: Изменится мой бренный вид И комсомольская менада Меня в объятья заключит. И скажут про меня соседи: «Он работящ, он парень свой!» И в визге баб и в гуле меди Я весь исчезну с головой. Поверю, жалостно тупея От чванных окончаний изм, В убогую теодицею: Безбожье, ленинизм, марксизм... А может статься и другое: Привязанность ко мне храня, Сосед гражданственной рукою Донос напишет на меня. И, преодолевая робость, Чуть ночь сомкнет свои края, Ко мне придут содеять обыск Три торопливых холуя. От неприглядного разгрома Посуды, книг, икон, белья, Пойду я улицей знакомой К порогу нового жилья В сопровождении солдата, Зевающего во весь рот... И все любимое когда-то Сквозь память выступит, как пот. Я вспомню маму, облик сада, Где в древнем детстве я играл, И молвлю, проходя в подвал: «Быть может, это так и надо».

1932

В переулок, где старцы и плуты, Где и судьбы уже не звучат, Где настурции, сны и уюты Недоносков, братишек, дивчат,

Навсегда ничего не изволя — Ни настурций, ни снов, ни худоб, — Я хожу к тебе, милая Оля, В черном теле, во вретище злоб.

Этот чахлый и вежливый атом — Кифаред, о котором молва, — Погляди пред суровым закатом Как трясется его голова.

Он забыл олимпийские ночи, Подвязал себе тряпкой скулу. Он не наш, он лишенец, он прочий, Он в калошах на чистом полу.

Он — желающий личных пособий, Посетитель врачей и страхкасс... Отчего ж ты в секущем ознобе Не отводишь от мерзкого глаз?

Скоро ночь. Как гласит анероид — Завтра дождик. Могила. Конец. Оля будет на службе. Построит Мощный блюминг напористый спец.

Я касался прекрасного тела, Я сивуху глушил — между тем Марсиасова флейта кипела Над весной, над сушайшей из схем,

Над верховной коллизией болей, Над моим угловым фонарем, Надо всем, где мы с милою Олей Петушимся, рыдаем и врем.

1932

Ю.Н.Райтлер

Горсовет, ларек, а дальше — Возле церкви клуб. В церкви — бывшей генеральши Отпевают труп. Стынет дохлая старуха, Ни добра, ни зла. По рукам мертвецким муха Тихо проползла. А у врат большого клуба Пара тучных дев Тянут молодо и грубо Площадной напев: «Мы на лодочке катались, Золотой мой, золотой, Не гребли, а целовались...» «...Со святыми упокой...»

Церкви, клуба, жизни мимо Прохожу я днесь. Всё легко, всё повторимо, Всё привычно здесь. Как же мне не умилиться, Как же не всплакнуть, Поглядев на эти лица И на санный путь? Ты прошла, о генеральша, Ты идешь, народ, — Дальше, дальше, дальше, дальше, Дальше — всё пройдет. Дан томительный клубок нам, Да святится нить... Но зачем же руки к окнам Рвутся — стекла бить?

1930

Молодую, беспутную гостью, Здесь пробывшую до утра, Я, постукивая тростью, Провожаю со двора. Тихо пахнет свежим хлебом, Легким снегом подернут путь И чухонским млечным Гебам Усмехаюсь я чуть-чуть. И потерянно и неловко, Прядью щеку щекоча, Реет девичья головка Здесь, у правого плеча... На трамвайную подножку Возведу ее нежной рукой, И, мертвея понемножку, Отсыпаться пойду домой.

Нынче суббота, получка, шабаш. Отдых во царствии женщин и каш. Дрогни, гитара! Бутылка, блесни Милой кометой в немилые дни. Слышу: ораторы звонко орут Что-то смешное про волю и труд. Вижу про вред алкоголя плакат, Вижу, как девок берут напрокат, И осязаю кувалду свою... Граждане! Мы в социальном раю! Мне не изменит подруга моя. Черный бандит, револьвер затая, Ночью моим не прельстится пальто. В кашу мою мне не плюнет никто. Больше не будет бессмысленных трат, Грустных поэм и минорных сонат. Вот оно, счастье: глубоко оно, Ровное наше счастливое дно. Выйду-ка я, погрущу на луну, Пару селедок потом заверну В умную о равноправье статью, Водки хлебну и окно разобью, Крикну «долой!», захриплю, упаду, Нос расшибу на классическом льду. Всю истощу свою бедную прыть — Чтобы хоть вечер несчастным побыть!

1929

Возник поэт. Идет он...

Е.Баратынский

Убийства, обыски, кочевья, Какой-то труп, какой-то ров, Заиндевевшие деревья Каких-то городских садов, Дымок последней папиросы... Воспоминания измен... Светланы пепельные косы, Цыганские глаза Кармен... Неистовая свистопляска Холодных инфернальных лет, Невнятная девичья ласка... Всё кончено. Возник поэт. Вот я бреду прохожих мимо, А сзади молвлено: чудак... И это так непоправимо, Нелепо так, внезапно так. Постыдное второрожденье: Был человек — а стал поэт. Отныне незаконной тенью Спешу я сам себе вослед. Но бьется сердце, пухнут ноги... Стремясь к далекому огню, Я как-нибудь споткнусь в дороге И — сам себя не догоню.

1929

Нет, мне ничто не надоело!

Я жить люблю. Но спать — вдвойне. Вчера девическое тело Носил я на руках во сне. И руки помнят вес девичий, Как будто все еще несут... И скучен мне дневной обычай — Шум человеков, звон посуд. Все те же кепи, те же брюки, Беседа, труд, еда, питье... Но сладко вспоминают руки Весомость нежную ее. И слыша трезвый стук копытный И несомненную молву, Я тяжесть девушки небытной Приподнимаю наяву. А на пустые руки тупо Глядит партийный мой сосед. Безгрешно начиная с супа Демократический обед.

1929